Александр Исаевич Солженицын: 1917 ГОД БЫЛ ИДЕЙНЫМ КРАХОМ «РЕВОЛЮЦИОННО-ГУМАНИСТИЧЕСКОЙ» ИНТЕЛЛИГЕНЦИИ…

1917 ГОД БЫЛ ИДЕЙНЫМ КРАХОМ «РЕВОЛЮЦИОННО-ГУМАНИСТИЧЕСКОЙ» ИНТЕЛЛИГЕНЦИИ, как она очерчивала сама себя. Впервые ей пришлось от одиночного террора, от кипливой кружковщины, от партийного начётничества и необузданной общественной критики правительства перейти к реальным государственным действиям. И … интеллигенция оказалась не способна к этим действиям, сробела, запуталась, её партийные вожди легко отрекались от власти и руководства, которые издали казались им такими желанными, — и власть, как обжигающий шар, отталкиваемая от рук к рукам, докатилась до тех, что ловили её и были кожею приготовлены к её накалу (впрочем, тоже интеллигентские руки, но особенные). Интеллигенция сумела раскачать Россию до космического взрыва, да не сумела управить её обломками. (Потом, озираясь из эмиграции, сформулировала интеллигенция оправдание себе: оказался «народ — не такой», «народ обманул ожидания интеллигенции». …

Не зная ни народа, ни собственных государственных сил, надо было десятижды остеречься непроверенно кликать его и себя в пустоту. И как та кочерга из присказки, в тёмной избе неосторожно наступленная ногою, с семикратной силой ударила олуха по лбу, так революция расправилась с пробудившей её русской интеллигенцией. После царской бюрократии, полиции, дворянства и духовенства следующий уничтожительный удар успел по интеллигенции ещё в революционные 1918—1920 годы, и не только расстрелами и тюрьмами, но холодом, голодом, тяжёлым трудом и насмешливым пренебрежением.

Ко всему тому интеллигенция в своём героическом экстазе готова не была и — чего уж от самой себя никак не ожидала — в Гражданскую войну потянулась частью под защиту бывшего царского генералитета, а затем и в эмиграцию, иные не первый уже раз, но теперь — вперемешку с той бюрократией, которую недавно сама подрывала бомбами. Заграничное существование, в бытовом отношении много тяжче, чем в прежней ненавидимой России, однако, отпустило осколкам русской интеллигенции ещё несколько десятилетий оправданий, объяснений и размышлений.

Такой свободы не досталось большей части интеллигенции — той, что осталась в СССР. Уцелевшие от Гражданской войны не имели простора мысли и высказывания, как они были избалованы раньше. Под угрозою ГПУ и безработицы они должны были к концу 20-х годов либо принять казённую идеологию в качестве своей задушевной, излюбленной, или погибнуть и рассеяться.

То были жестокие годы испытания индивидуальной и массовой стойкости духа, испытания, постигшего не только интеллигенцию, но, например, и русскую церковь. И можно сказать, что церковь, к моменту революции весьма одряхлевшая и разложенная, быть может из первых виновниц русского падения, выдержала испытание 20-х годов гораздо достойнее: имела и она в своей среде предателей и приспособителей (обновленчество), но и массою выделила священников-мучеников, от преследований лишь утвердившихся в стойкости и под штыками погнанных в лагеря.

Правда, советский режим был к церкви намного беспощаднее, а перед интеллигенцией приопахнул соблазны: соблазн понять Великую Закономерность, осознать пришедшую железную Необходимость как долгожданную Свободу — осознать самим, сегодня, толчками искреннего сердца, опережающими завтрашние пинки конвойных или зашеины общественных обвинителей, и не закиснуть в своей «интеллигентской гнилости», но утопить своё «я» в Закономерности, но заглотнуть горячего пролетарского ветра и шаткими своими ногами догонять уходящий в светлое будущее Передовой Класс.

А для догнавших — второй соблазн: своим интеллектом вложиться в Небывалое Созидание, какого не видела мировая история. Ещё бы не увлечься!.. Этим ретивым самоубеждением были физически спасены многие интеллигенты и даже, казалось, не сломлены духовно, ибо с полной искренностью, вполне добровольно отдавались новой вере. (И ещё долго потом высились — в литературе, в искусстве, в гуманитарных науках — как заправдошние стволы, и только выветриванием лет узналось, что это стояла одна пустая кора, а сердцевины уже не было.) Кто-то шёл в это «догонянье» Передового Класса с усмешкою над самим собой, лицемерно, уже поняв смысл событий, но просто спасаясь физически.

Александр Исаевич Солженицын «ОБРАЗОВАНЩИНА»
http://www.solzhenitsyn.ru/proizvedeniya/publizistika..

В качестве иллюстрации: рисунок Бориса Кустодиева «Вступление» был выполнен художником в 1905 году для грубо-антимонархического издания «Жупел» — журнала грязной политической сатиры Зиновия Гржебина. С точки зрения саркастирующих разрушителей государства ( и нынешних «краснобаев» — от слова «красный», сиречь большевик) символ смерти примитивно показывает гибель людей на баррикадах. Однако совершенно очевидно, что уже тогда художник видел страшное шествие революции, несущей кровь и смерть.

Борис Кустодиев. Вступление. 1905

И несмотря на откровенное сотрудничество с большевиками, уже в 20-м Кустодиев явно по мотивам «Вступления» пишет своего «Большевика» — однозначно невменяемого разрушителя, огромными сапожищами давящего (он не смотрит, куда ступает) все на своем пути, не замечающего ни «игрушечного» храмика, ни суетливых мелкотравчатых, — которые, по-видимому, думают, что это они совершают революцию, и застящего закатное(!) небо полотнищем флага. Единственное произведение Кустодиева, полностью лишенное декоративности. Напротив, темные тени на сероватом снегу добавляют напряжения и тревожности. Собственно снег на картине ( в октябре 17-го он еще, понятно, не выпал) напоминает строки песни, написанной в 1918 году, опубликованной тогда же в московской газете «Свобода» и ставшей неофициальным гимном русской эмиграциии первой волны. В песне есть такие строки:

Замела, замела, схоронила
Всё святое, родное, пурга.
Ты слепая жестокая сила,
Вы — как смерть, неживые снега.

Борис Кустодиев. Большевик. 1920 г.

https://vk.com/club116074157?w=wall-116074157_1135